08:11 Парасомния | |
Автор: Rennis Жанр: Гет Рейтинг: PG-13 Пэйринг и персонажи: Описание: Шинобу гладит своего убийцу по голове и не знает об этом. А он знает. Он вспомнил. Вот только скажет ли? (Реинкарнация-АУ) ------------------------------------------------------------ — Всё хорошо, Доума? Как он может сказать, что всё хорошо, когда бывает так плохо? Не раз и не два, как он надеялся, а постоянно, из недели в неделю. Когда бывают такие сны, от которых он просыпается и знает наверняка, что они — явь. По ночам что-то давит на грудь, заставляя задыхаться, тонуть прямо на суше, но никак не дарует великодушия смерти. У Доумы спортивная фигура, крепкие мышцы, но что от них толку, когда в полусне ему не пошевелить и пальцем. Паралич превращает тело в бесполезную тяжесть, оставляя его лишь немым наблюдателем в собственной скорлупе. Он пытается закричать, но из приоткрытого рта — ни звука. Невидимые руки хватают оцепеневшее горло и давят, давят, давят — сильно, но недостаточно, чтобы задушить. И всё-таки, точно в предсмертный час, вся его жизнь проносится перед глазами. Вся его жизнь — и не его. Это он поймёт, только когда проснётся, вскочит, напрягая все мышцы вдрызг вспотевшего тела, схватится руками за лицо, будто ещё миг назад оно могло рассыпаться мелким пеплом. Потом глянет себе на руки и поймёт: что-то в них не так. — Как у тебя отросли ногти! Давай пострижём, м? — Шинобу ласково улыбается, придвигаясь ближе, говорит с ним, как с домашним котом. Полна доброты и расположения, будто это не он только что потревожил её сон в три часа ночи. Оглаживает его руки, гигантские по сравнению с её ладошками, и бодро проходит по комнате к своей дорожной сумке за маникюрным набором — Доума не заметил, как она включила ночник. Шинобу в помятом топике на голое тело, и на ней нет трусиков, но даже в своей небрежной порочности она напрочь лишена всякого земного греха. Доума не знает, чем заслужил своё душисто-солнечное счастье с ней. Про такие пары говорят: «Это судьба». Судьба. Доума пробегается взглядом по линиям на своей правой ладони, пытаясь угадать скрытые в них предначертания, переводит взгляд на свои ногти и понимает — они не отросли. Они стали короче. Раньше они были достаточно длинными и острыми, чтобы одним взмахом перерезать девичье горло. Стоп. Что? — Вот та-а-ак, — приговаривает Шинобу, забирая его руку в свои и орудуя какими-то своими женскими микроножничками. Её терпению можно только позавидовать, но удивляться ему не приходится: в конце концов, Шинобу как волонтёр много работает с детьми, ездит по детским домам. Так они с Доумой и познакомились: на одном из благотворительных мероприятий для сирот на позапрошлый Новый год. Доума со студенчества занимался социальной деятельностью и чувствовал, что помогать людям — его призвание. Полюбить девушку, которая считала так же, было для него настоящим подарком Небес. — Я не укушу, если рассказать мне кошмар, который тебе приснился, — Шинобу говорит это как бы между делом, но Доуме ясно, что она обеспокоена больше, чем показывает. Он ненавидит себя за это, ещё не догадываясь, что это не предел его самоненависти. — Что ты, бабочка моя, не было никакого кошмара, — он воркует, как обычно, но в его золотом фасаде трещина, и она медленно расползается. Она заметит, точно заметит, потому что она — всезнающая муза, прозорливая мать всего и вся, богиня, которой ведомы все пути мира сего. И всё-таки он не в силах ей соврать. И не врёт. Ведь он не видел дурной сон. Он видел чью-то жизнь. Дурную и прогнившую. *** Воспоминания о снах ускользают как песок сквозь пальцы, но эмоции долго остаются тошнотой и горечью на языке. Горечью, за которую Доума никак не в силах себя простить: от неё вся человеческая пища будто разом теряет для него вкус. Он бы перетерпел это, но только не когда Шинобу встречает его, пришедшего из спортзала, блинчиками с черникой. Как можно вкушать амброзию из любимых рук, но не чувствовать и нотки её аромата за внутренней горечью?! — Гляжу, ты не голоден, — Шинобу лукаво улыбается. — А если я покормлю? Открывай-ка рот… Она сворачивает блинчик треугольником и осторожно вкладывает ему в рот. Доума помнит, что даже мать в детстве так его не кормила, хотя очень любила его. Очень любила, поэтому, наверное, и не отравила вместе с его неверным отцом перед тем, как убить себя. Мысли разбредаются, и Доума случайно прикусывает Шинобу палец, жуя блинчик. — Извини, — говорит он и кутает её палец в салфетку. — Всё-таки голоден, — мурлыкает она и садится к нему на колени. Она делает это уже сотый раз, на ИХ кухне, в ИХ доме, а он всё никак не может поверить, не может привыкнуть… В августовские звездопады с неба летят сотни звёзд, но разве каждая из них становится привычнее предыдущей? Разве возможно привыкнуть к чуду, когда звезда с неба упала прямо к тебе в руки? *** В его абсолютном, как по идеальному сценарию, счастье что-то не так. И ещё более не так это становится оттого, что об этом знает только он. Знает, а ей сказать не может, как не может закричать, вымолвить и слова в сонном параличе. Ему страшно. Будто ей что-то угрожает. Что-то, что крадётся в их почти супружескую спальню каждую ночь. И ищет его. Шинобу просит будить её, если приснился плохой сон. Доума не может. Не может добровольно, потому что не хочет беспокоить свою спящую богиню. Не может против своей воли, потому что в самый страшный миг своего сна ему не издать и звука — физически. Всё, что ему остаётся, это лежать, глядя в страшное небытие чужих видений, и гадать, заснул ли он уже? Видит ли он сон? «Разбуди меня, умоляю, это ад на Земле. Кошмар». Реки крови и груды свежих девичьих тел звенят в воздухе запахом солёного металла. Теперь он знает: то была не горечь. Не горечь. Молодая мать, бегущая через лес, прижимая к себе дитя. Доуме не разглядеть её лица. Он видит лишь её спину, потому что она бежит… от него? Петляет между соснами, хочет спастись, но Доума уже откуда-то знает, что он её догонит. Догонит. «Не смей говорить, что моя мама была несчастна!» Юношеский крик бьёт его в грудь зазубренным мечом. Так сильно, что Доума просыпается в одночасье, вырываясь из паралича. В этот раз у него получается не разбудить Шинобу, ускользнув в ванную по мягкому ковролину в нарисованных водных лилиях. Там Доума включает свет и садится на голубой кафель, глядя на свои руки. Кровь на них точно ртуть — ядовита и отравляет его бесповоротно. Все его руки, все, по самый локоть — в крови. И хотя она невидима его глазу, Доума её чувствует, ощущает её каменную тяжесть, такую значительную, что под её весом руки его дрожат. Он сверяется с реальностью осторожно и бережно, вспоминает каждый год своей жизни, перебирая их по волосинке до цифры «двадцать три». И ничего. Никак. Воспоминания, приходящие к нему сон за сном, не ложатся никуда, не вписываются в его жизнь, здесь нет для них места. Неужели могло быть что-то раньше его рождения? Доума выравнивает дыхание тем же способом, как делает это на утренних пробежках, поднимается и тяжело подходит к раковине, чтобы умыть лицо. В собственных радужных глазах он видит неизбывную тоску, что капля за каплей прибывает. Он не имеет на неё права. На тоску — и на Шинобу. И не имеет права показать ей свои тревоги — она этого не З-А-С-Л-У-Ж-И-Л-А. Он слишком сильно любит её, чтобы… Слишком много боли причинил ей, когда… Стоп. Когда? Доума не успевает подумать над вдруг всплывшей мыслью, потому что случайно задевает мизинцем продолговатый предмет на бортике раковины. Нечто навроде термометра. Шинобу редко проявляет такую неаккуратность, чтобы не выкинуть подобные вещи, но сегодня она слишком устала, вот и спит без задних ног. Перед тем, как выкинуть тест на беременность в мусорку, Доума мельком смотрит результат. Одна полоска. Почему-то ему вдруг становится грустнее — и легче. *** Они приезжают в детский дом немного раньше положенного, и им приходится ждать, когда закончится полдник. — Как думаешь, ей понравятся? — Шинобу вкладывает одну ручонку в разжатую ладонь Доумы, а второй вертит перед собой футляр. Она давно опекает одну девочку, Канао: у малышки с детства проблемы со зрением, плохо видит один глаз. Сегодня Шинобу привезла ей новые очки. — У тебя восхитительный вкус, — говорит Доума и низко наклоняется, чтобы ткнуться носом в её волосы. Её вкус… он помнит. Но… откуда? В том ли значении этого слова? Когда детей выпускают играть на площадку, знакомые сиротки тут же по привычке подбегают к Доуме, тянут за штанину: — Доума, пойдём, пойдём с нами играть. Возможно, это странно для мужчины, но ради таких моментов он приходит сюда. Он чувствует, как его сердце переполняется любовью и гордостью. Чувствует — и не может насытиться эмоцией, как будто изголодавшись по ней. Эти дети — такие маленькие — не боятся играть с ним — таким большим, таким сильным. Их смелость восхитительна! Доуме хочется пролить слёзы. Доуме хочется помочь всем им, каждому из них настолько, насколько он может. Пока Гютаро, старший из всех ребят, бежит за мячом, Доума замечает в толпе мальчиков новое лицо. Нелегко его не заметить: бойкий и активный, словно неугомонный лесной зверёк, с яркими и полными жизненной силы зелёными глазами. Что-то разбивается у Доумы внутри, как градусник, и растекается отравляющей ртутью. Он уже знает, как мальчика зовут. — Иноске! Иноске, отпусти её сейчас же! Нельзя поднимать руку на девочек! — встревоженно кричит на малышей госпожа Тамаё. Даки кидает Доуме мяч, но он его не ловит. Вместо этого он глядит на свои руки. Они дрожат. *** Теперь он знает, кто прокрадывается к нему по ночам. Красноглазый человек в темном костюме с вышивкой. У него пронзительный взгляд и тихий певучий голос. Доума точно знает его голос, хотя этот человек никогда ничего и не говорит. Он является в разных обличьях. Иногда бывает ребёнком. Слишком холодным и по-жуткому осознанным для своего внешнего возраста. Доума с Шинобу безумно любят детей, но этот ребёнок не вызывает ничего, кроме отвращения и ужаса. Ожившая кукла с ледяными руками, которые смыкаются у Доумы на горле и вдавливают кадык, создавая удушье. Иногда бывает женщиной. Красивой, статной госпожой-царицей в струящихся нарядах, не стыдящихся щедрыми разрезами раскрывать бледный мрамор её тела. Губы её — кровь, руки — костлявое изящество, красота её режет ножом. Доума никогда в жизни не взглянул бы на такую, не прикоснулся бы к ней. Ему милее мягкий велюр лиловых лепестков-ладоней его богини-бабочки, комфортные округлости её бёдер, улыбчиво-смелые слова, саркастичные снаружи, будто крючком подцепляющие, но такие заботливо-согревающие внутри. Доума понимал, почему дети так любят Шинобу. Ребёнок внутри него любит её так же. Мужчина внутри него любит её в тысячу раз сильнее. Любит, и поэтому терзается виною за то, что показал ему красноглазый человек. Раньше сны ускользали сразу, теперь их не вычеркнуть из памяти. Это не сны. Не сны. Просыпаясь от них, Доума плачет. Плачет, утыкаясь в подушку, потому что не может смотреть на спящую рядом Шинобу: слишком уж она походит на девушку в ярком хаори с узором крыльев бабочки. Только у девушки волосы длинные. И дыра в груди. А у Доумы весь веер в её сладко-солёной (откуда он знает?) крови. Стоп. Какой веер? — Ну иди, иди сюда… Не хочешь потом спать на мокрой подушке, правда? — Доума не понимает, когда Шинобу успела пробудиться, но ещё меньше ему понятно, как какую-то подушку можно бояться замарать слезами больше, чем её мягкие колени, занавешенные гладью шелковой ночнушки. Доума выплакивает всего себя в них, пока она гладит его по взъерошенной белой голове. А потом она говорит то, что он больше всего боялся услышать. — Это из-за меня, да? Сердце Доумы спотыкается, и он мотает вихрастой головой по её коленям, отчаянно отрицая столь греховно неверное утверждение. Как может богиня, милостью которой он живёт, допустить саму мысль, что она может быть чему-то виной? Нет… Нет, нет, нет! Весь мир бы мог причинить ему максимальную боль и величайшее зло, но даже тогда она одна осталась бы перед ним невинна. — Прости, я… — она запинается, а потом уверенно говорит: — Я знаю, что тебе тяжело не думать о прошлом. Но не вини себя в том, что совершила твоя мать. Я уверена, ты просто не мог сделать ничего плохого. Это больно, знаю, но твоя совесть чиста. И Шинобу права. Шинобу вообще не умеет быть неправой. Он не говорил ей, но перед матерью с отцом его совесть и впрямь чиста. Потому что он никогда ничего не чувствовал по поводу их нелепой кончины. Никогда не винил себя. Никогда не хотел их вернуть. Весь мир был чёрно-белым безразличием для него до тех пор, пока бабочка не взмахнула крыльями. Вот только плачет он не поэтому. Он ей не скажет. Как он может сказать?! Его рот не раскроется, губы не разомкнутся, чтобы вымолвить такое… Такое! — Послушай. Послушай, Доума… — она приподнимает его влажное лицо к себе, спускает пальчики на мощные плечи… «Ублюдок чёртов!» …смотрит в глаза, — Всё будет хорошо. Я здесь. Я люблю тебя. «Отправляйся в Ад!» Шинобу влюблённо ему улыбается, а Доума прикрывает глаза и видит, как её тошнит кровью. Теперь уже на ней — бабочкино хаори. Погребальный наряд, метка смерти. Грустная длинноволосая девушка с заколками в форме бабочек смотрит из темноты. Обессилев от страшного воспоминания, Доума утыкается лбом в колени Шинобу и проваливается в сон без сновидений. Это — его самый долгий поклон перед алтарём своего божества. *** Они ходят в церковь раз в две недели, но именно этого посещения Доума ждёт особенно сильно. Если он не способен выговориться Шинобу, быть может, полегчает, если рассказать обо всём Господу-Богу. Доума не верит в Бога, нет. Он знает: Бог есть. Точно есть, как существуют Рай и Ад. Он сам бы назвал это нелогичным и нереальным, если бы не был убеждён наверняка. Убеждён так, будто сам некогда убедился в существовании Рая и Ада. Будто он побывал там. Теперь же его Раем стал день с любимой, а Адом — ночь в ужасных видениях прошлой жизни. Если бы только был способ забыть то, что он вспомнил… Но Доума чувствует, что не имеет на это права. После недавнего кошмара Шинобу носит отпечаток его грусти, будто вдова — траур по недавно усопшему супругу. Она винит себя, корит себя за что-то, в чём совершенно неповинна, и за одно лишь это Доума готов добровольно отправиться в Геенну огненную прямо сейчас. Церковь пустует. Её гротескные остроконечные своды рассыпаются торжественным светом витражей. Солнечным светом, которого Доума когда-то боялся. Перед тем, как шагнуть к большому распятию, они с Шинобу переглядываются, и он сжимает её руку в своей, давая поддержку и ища её одновременно. Их спуск к алтарю похож на венчание, на которое не приглашён никто, кроме Отца, Сына и Святого Духа. Не приглашён. Но всё же один незваный гость из ночи в ночь стоит на пути, преграждая их путь к алтарю: красноглазый человек в костюме. Доума уже давно сделал бы Шинобу предложение, если бы Он не заставил его вспомнить. Впрочем, его ли нужно винить пуще всех? Остановившись у алтаря с тлеющими свечами, они крестятся и склоняют головы в молитвах. В первую очередь — за опекаемых детей, потом — за себя, так они договорились ещё давно. Но Доума нарушает уговор. Он больше не молится за себя. И не молится за Шинобу. Он молится Шинобу. В этом страшно признаться, но не страшнее его прежних, не от жизни сей, прегрешений. Как смеет он входить в дом божий, когда сам давно — язычник и идолопоклонник? У него собственная церковь, что не предлагает отпущения грехов. Поцелуи святых мощей — ничто для него в сравнении с поцелуями, что он оставляет на маленьком теле своего живого, дышащего любовью и томностью божества. Её постель — его алтарь, над которым он охотно склоняется, готовый сделать всё, чтобы не потерять благословение богини. И не имеет значения, будет то Рай или Ад, — место, куда они с Шинобу отправятся вдвоём, станет его небесами. Но только если она будет счастлива с ним. Только если она не вспомнит, как вспомнил он. Руки. Дрожат. На них кровь, кровь, ртуть, кровь. Невидимая, стекает разводами, капает на божий алтарь. Смешивается со слезами, жгучими, щиплющими лицо и чётко очерченные скулы, замирающими на белых ресницах. В расплывчато-влажном свете — образ склонившегося к нему ангела с крыльями не птицы, но насекомого. — Шинобу… Я сделал нечто ужасное, я сделал нечто ужасное… Я видел это, вижу всё время… — Расскажи мне, мой хороший. Расскажи, давно пора. — По ночам мне снится моё прошлое, где я — всесильный демон, я могу всё, и знаешь, что я делаю? Убиваю людей и ем их. И не чувствую никакой жалости. Не чувствую ничего, как в детстве! Как будто я ледяной и могу создавать лёд. Высекать ледяные лозы из пальца. У меня длинные клыки и когти, а ещё… Там был Иноске… Иноске из приюта, помнишь? Он был там, но с головой кабана вместо человеческой. Понимаешь? А ещё… Нет. Он не может этого сказать. Не может добровольно, потому что тогда богиня покинет его. Богиня больше никогда не обратит свой взор к нему. А он без её любви и милости кончится. Не может против своей воли, потому что горькие слёзы застилают глаза новым приливом рыданий, а ком в горле не даёт вздохнуть. — Тихо, тихо, любимый, не плачь… Это сон. Это всё сон, сам разве не поймёшь? — голосок Шинобу звенит добрым смехом. Она достаёт платок и принимается, наклонившись к стоящему на коленях Доуме, вытирать его зарёванное лицо. — Ты ведь не демон, лёд создавать не умеешь. А ещё людей с головой кабана на свете не бывает. А уж тем более — Иноске! И знаешь, что главное? Доума поднимает на любимую полные надежды радужные глаза и спрашивает: — Что? — Ты ни в чём не виноват. Ты не сделал ничего плохого! «Ты убил мою сестру!» Убил. Убил и не съел лишь потому, что солнце встало. Доума всегда хорошо запоминал своих жертв. Но лучше всего он запомнил последнюю… Её объятия полны ласки и тепла. Её поцелуй — прикосновение длани господней. Он неуверенно, но крепко обнимает её, а она в ответ вжимается в него крохотным телом так сильно, будто хочет слиться с ним, стать его частью. Как когда-то. — Ты не бросишь меня, Шинобу? «Ты достойна быть мною поглощена. Давай же будем вместе целую вечность». — Я всегда буду с тобой. «Гори в аду один». Доума не имеет права на неё, на её любовь. Его вину перед ней не искупить и не замолить, не высказать, не принять на веру. Она не заслужила засыпать и просыпаться, сама того не ведая, в объятиях того, кто превратил её жизнь в ночной кошмар. Того, кто оборвал её жизнь. Ему бы не порочить свою святыню, отстранить себя от неё, не обесчестить её своим самым первым и единственным в той и этой жизни чувством, грязным потому, что он сам запятнан кровью. Но в этой жизни Доума уже не всесилен. В этой жизни он слаб, безмерно, непростительно слаб, и потому не в силах от неё отказаться. Потому что только с ней он — человек, потому что только с ней он — чист. Рядом с ней врата Рая всегда открыты для него нараспашку. Но ступень Ада простёрлась у самых его ног, потому что он знает: когда-нибудь она тоже вспомнит. | |
|
Всего комментариев: 0 | |
| |