20:50
Немного милосердия
Автор: Кальта
Жанр: Гет
Рейтинг: PG-13

Пэйринг и персонажи:

Описание:
Шинобу улыбается каждый день. В каждую их встречу. Без исключений.

Гию по пальцам без труда пересчитать может, когда по-настоящему.

------------------------------------------------------------

Гию, кажется, совсем не помнит их первую встречу. И вторую тоже. И третью, если такая была.

Он ее знает, конечно — видел точно, и, наверное, даже не один раз. Ее образ мгновенно отпечатывается в голове, вот так, легко и навеки, словно выписывается несмываемыми чернилами, уже никак не сотрешь; таких людей не забывают, знает Гию.

Такие люди становятся столпами.

Она ниже его на полголовы и младше года на два, никак не меньше; кто-нибудь да сказал бы — совсем девчонка, пожалели бы, куда ей воевать.

У девчонки форма истребительницы застегнута строго и наглухо, волосы собраны сзади бабочкой-заколкой, а на поясе в ножнах тонкий смертоносный клинок.

У девчонки плотно поджатые губы и глаза-ледяной хрусталь.

Сколько бы им лет ни было — среди столпов нет детей.

Ояката-сама гладит ее по голове и на плечи руки кладет, сжимает едва — такой простой жест; отеческий и печальный.

Ояката-сама всегда здесь, когда не остается никого и ничего. Ни людей, ни блеска надежды в глазах, ни причин сжимать клинок дальше. Их единственная семья.

Ее теперь тоже.

Ни у кого нет времени скорбеть, поэтому скорбь становится воздухом — тяжёлым и душным, застревающим в глотке вдохом. И — все. Не будет долгих и горьких слез. Спертого дыхания тоже, потому что все очень, очень просто: не будешь дышать — умрешь.

Мертвых и без того больше, чем живых.

Гию плохо знал Канаэ Кочо.

У нее была такая же бабочка-заколка в длинных волосах и красивые глаза, ясные и добрые; иногда она чем-то напоминала ему сестру. Улыбалась так же и смеялась очень похоже.

Она, наверное, хотела с ним подружиться; в конце концов, они ведь были семьей. Собранной из неподходящих один к другому осколков, склеенной в сюрреалистичную яркую мозаику — безумие мастера; с ума, наверное, от горя сошел, от боли.

Теперь его творение не должно.

Только, в конце концов, Гию всегда был той частью, от которой можно избавиться без ущерба для общей картины.
Убрать.
Заменить.

Лишняя шестеренка в механизме, мутное пятно сорвавшейся с кисти капли на почти что идеальном полотне. Гию… привык.

К мысли, что ему здесь не место; что ему не положено заводить здесь друзей. Права такого нет — отобрали; сам у себя отобрал.

Так ведь лучше будет. Сам знает.

Когда ничего не остается — лучше перестать искать чужого тепла; так больше не будет болеть. Так больше нечего будет терять, и жалеть тоже не о чем больше — и так ведь хватает, чтобы каждый раз сжималось все изнутри.

Гию почти не знал Канаэ Кочо. И не должен был.

Свое законное место среди столпов теперь занимает Шинобу Кочо, у которой пурпур холодный и мертвый в ярких глазах — настоящий оксюморон.

Гию, наверное, жаль; призрачное чувство в сердце, то, что вырвать получится только вместе с ним — слишком глубоко пустило корни, разрослось и распустилось ядовитым цветком.

Возможно, без него было бы легче.
Возможно, оно и делает человека человеком.

И от этого не меняется ничего.

Кто-то умирает.
Кому-то приходится занять его место, чтобы остальные могли жить.

Только кто-то достоин, а кто-то — нет.

*

— Это так грустно, Томиока-сан. Вы ведь даже слова не дали ему сказать.

Тело демона тлеет у его ног, откатившаяся голова — чуть поодаль; Шинобу опускается рядом с ней, смотрит с интересом и протягивает руку в почти что дружеском жесте.

На ее пальцах оседает один лишь серый пепел, теперь развеянный по ветру пылью — ее взгляд тут же становится безразличным.

— А смысл?

— Вдруг вы могли бы с ним подружиться. Ну, знаете, всякое ведь возможно.

Шинобу улыбается. Одними уголками губ, беззлобно и светло — будто понятия не имеет, о чем говорит.

Гию знает: имеет.

Крылья хрупкие, жало острое. Может даже острее любого меча.

Этого демона он прикончил сам — на самом деле, тут разобрался бы кто угодно, даже новобранцы, только недавно взявшие в руки свои клинки Ничирин; Шинобу здесь оказалась совсем случайно. Или не совсем — да и без разницы; вряд ли она бы все равно хоть в чем-то сейчас призналась.

Природа не наделила ее силой и смертоносной ужасающей мощью, но вместо этого щедро одарила пытливым умом. Шинобу смотрела и слушала, видела то, что не мог до этого никто другой разглядеть.

Шинобу наблюдала.

Но убивала от этого ничуть не меньше.

Острый тонкий клинок в ее руках никогда не дрожал. Она никогда не сомневалась.

— Невозможно.

— А вы откуда знаете, Томиока-сан? — у нее в голосе удивление, пронизанное едва слышимой насмешкой, и улыбка будто становится шире. — Может, мы просто многого не понимаем. Или плохо пытаемся.

Гию качает головой. Ему нечего ответить.

Потому что никто не дает им время понимать и пытаться. Шинобу осознавать должна это ничуть не хуже него самого.

Демонов не щадят и дружбу с ними не водят — точно так же, как не прощают безжалостных кровожадных убийц. Никаких вторых шансов, никаких протянутых в благородном жесте рук; есть вещи, которые нельзя отпустить.

Гию знает это, потому что терял и своими глазами видел; Шинобу… Шинобу теряла ничуть не меньше.

— Тебе что, правда это так нужно? — хмыкает он вместо ответа; грубо ведь, наверное, слишком резко. А важно ли?

Шинобу пожимает плечами — и они встречаются взглядами.

У нее красивые глаза — редкий цвет, как у зарослей глицинии на горе, — красивые и жуткие. Ему так кажется. Интуитивно.

Не разглядишь ничего, даже если очень сильно захочешь — глубокий омут, думает Гию. Глубокий и очень холодный. Мороз по коже.

— Конечно, — отвечает она беззлобно, — а как иначе? Я не люблю страдать глупостями.

Улыбка не исчезает с лица. Даже не уменьшается ничуть.

Шинобу Кочо и правда невероятно странный человек. И Гию не понимает.

Он видел ее раньше подле ее улыбчивой и светлой сестры — яркого солнца, что не слепило и не обжигало никогда; и в них не было ничего похожего. Может, он просто не заметил. Просто не разглядел.

Или замечать было попросту нечего.

Он посмотрел на нее тогда и подумал: суровая и жесткая. Как стержень жесткая.

Стержни ломались иногда. Кто-то не выдерживал — плакал навзрыд и скулил тихо, так, чтобы не услышал никто другой, не жалел, не видел такого позора; кто-то не мог даже больше сражаться — и клинок выпадал из ослабевших безвольных рук.

Он не знал, плакала ли Шинобу — но глаза у нее были ясные, без тени усталости или боли; он не знал, хотела ли она когда-нибудь умереть, разжимались ли пальцы сами собой, отказывался ли рубить клинок в последний момент — но он не видел, чтобы руки ее дрожали.

Думал почему-то, что нет; и почему-то все еще сомневался.

Она улыбалась легко и мягко, совсем, кажется, ненасмешливо, и Гию раньше видел эту улыбку; не у нее.
Она говорила о сочувствии и о шансах, и Гию раньше слышал эти слова; тоже не у нее.

Гию не видел ее в деле — но уже был наслышан; Шинобу не знала смятения, и пусть в руках не хватало силы, била всегда точно. Без промаха. Насмерть.

И без какой-либо жалости.

Стержень Шинобу Кочо теперь состоял из двух. Ее собственного — и еще одного. Мертвого и чужого.

Не разделить — сплавило в один. Тверже и крепче.

Гию не понимает, как. Не говорит и не спрашивает.

Шинобу бы тоже обязательно что-нибудь спросила — не удержалась бы. Что-то, на что он бы точно не захотел отвечать.

— В конце концов, Томиока-сан, — вдруг добавляет она, — всем ведь нужно немного милосердия.

Гию хмыкает себе под нос. Кивает незаметно почти — а Шинобу все равно видит; смеется тихо — перезвон колокольчиков в холодной ночи.

Нужно, конечно.

Больше всего — живым.

Он наконец убирает катану в ножны — клинок в них ложится почти беззвучно. Тело у его ног уже до конца истлело, ничего не осталось — пыль одна, да ошметки рваной старой одежды; нет никакой нужды оставаться до рассвета.

— Не против компании? — спрашивает Шинобу. — Мне кажется, нам по пути.

— Как хочешь, — Гию даже не оборачивается.

Шинобу снова улыбается ему — или себе, или никому вообще; Гию больше не смотрит.

Каждому хочется милосердия. Чтобы хоть раз занесенная для удара рука замерла в воздухе и не опустилась; чтобы хоть раз, когда страх сковывал изнутри, не давая пошевелиться, когда не осталось ни призрачного следа надежды, все просто исчезло и отпустило.

Ему тоже очень хотелось — но никто не остановился.

Никто никогда не был к ним милосерден.

*

Гию разводит костер — теперь ночами становится холодно; того и гляди скоро заиндевеет все, а то и выпадет первый снег.

Шинобу рядом кутается в свое тонкое невесомое хаори; будто это поможет. Да и будто это ей нужно.

Истребителей не должны пугать ни раны, ни боль, ни жара с морозом; столпов — тем более. Тело крепкое, кровь горячая, дыхание ровное и никогда не сбивающееся; то, что причиняет неудобства обычному человеку, ни ей, ни ему не помеха.

— Будете есть? Могу поделиться.

Шинобу достает никуман и разламывает напополам; Гию только качает головой; есть не хочется. Отнимать чужую долю — тем более.

— Нет.

— Ну, как хотите, — разводит она руками. — Брезгуете? Ладно, не мне судить.

— Нет. Спасибо.

— Не за что, право слово.

У нее веселый тон, голос — что звонкий ручеек, журчащий в высоких горах; и никакой в нем, кажется, обиды. По крайней мере, Гию не слышит.

Только это ничего не значит. Он уже понял, что сколько ни слушай — Шинобу будет только смеяться. Всегда.

Она сама увязалась за ним; говорила много — о демонах, о работе. О своей дурацкой идее, о которой он точно не желал слушать — а потом замолчала. Поняла, наверное, что бессмысленно. Что Гию просто не хотел говорить.

У костра они так же сидят в молчании; Гию кажется, что внутри что-то то ли сжимается в комок, то ли завязывается в узел. Неприятное чувство.

Наверное, что-то стоит сказать. И Гию понятия не имеет, что именно — лишь бы… лишь бы не в тишине.

Шинобу смотрит на него, прямо и не таясь, испытующе, будто с каким-то вызовом, хлопает глазами и ждет; Гию только отводит взгляд.

Перед ним пляшут слабые всполохи огня на незримом ветру; лишь бы костер не потух — ночью окоченеют же. Он на всякий случай подбрасывает в костер сухих веток; языки пламени тотчас обволакивают их полностью, пожирают с тихим треском. Этот звук приятнее тишины.

Тишина жжет и колет пуще всякого огня

— Скажи честно: что тебе от меня нужно?

Наверное, не так начинают разговор. Уж точно не вопросом в лоб, вот так, без обиняков и оговорок; но Гию просто больше нечего ей предложить.

Гию по-другому и не умеет. Не помнит, как.

— Если я скажу вам честно, — Шинобу разводит руками, — вы же мне не поверите. Вы слишком для этого подозрительный.

— Ну так.

Шинобу вздыхает. Двигается к нему чуть ближе, на какой-то глупый миллиметр — но Гию ведь все равно прекрасно видит; и замирает тотчас.

— Ни-че-го, — произносит она по слогам; вглядывается в его лицо внимательно, улыбается, — ну я же говорила. Вас не устроит правда.

— Я ещё ничего не сказал, — отвечает Гию ровно; у него холодное лицо, мрамор точеной статуи, не дрогнет ни один мускул.

— Вам и не надо, — смеется Шинобу, — я и так вижу.

Видит.

Гию ведь правда не верит. В ее голосе ни капли нет яда, ни лжи, ни притворства, а он — все равно ни единому слову. У Шинобу ведь голос тихий и мягкий, чистый, а он все никак и не может расслышать в нем ничего, кроме пустоты.

И Гию в ответ говорит только, хмыкает:

— И зачем я тебе?

— Я даже не знаю, — Шинобу склоняет голову чуть набок, — может, я просто хочу быть хорошим человеком. Вот и все.

О, Гию знал хороших людей. Только тех, кто в живых остались, можно без труда по пальцам пересчитать.

Хорошим людям достается плохая судьба. Потому что мир такой, наверное, поганый — жестокий и несправедливый, где нельзя давать вторых шансов, если не хочешь поплатиться своей головой, и где если повезет выжить — уже больше никогда не почувствуешь себя по-настоящему живым.

Гию хочет спросить: что, правда хочешь быть хорошим человеком?

Правда хочешь, чтобы этот мир обошелся с тобой так же?

Гию молчит, потому что прекрасно знает — некоторым словам лучше остаться непроизнесенными. В мыслях раствориться, между строк где-то — только не вслух. Вслух — это кинжал отравленный вонзить в спину; подло и жестко.

Безжалостно и бессмысленно.

Гию никогда бы в себе жалость не выжег до конца, даже если бы захотел — слишком слабый для этого, слишком мягкое сердце так и не удалось выплавить в несгибаемую сталь; потому осекается на полуслове.

У Шинобу во взгляде мелькает на секунду слабый интерес.

— Что? — спрашивает она, и глаза у нее, кажется, правда блестят. — Не молчите, если есть, что сказать.

И тон будто нетерпящий возражений.

Она его на два года младше, и меньше, и ниже — да только для нее, похоже, разницы никакой. Ни страха, ни терпения, а в голосе уважение номинальное; так, для приличия, легкое и смешливое. Гию не против. Почему-то.

У Шинобу аура такая — нет смысла злиться, даже если хочется очень; ей ведь просто будет все равно — а значит, разве есть хоть какая-то разница?

И Гию теряется.

— Я… — запинается он, замолкает на мгновение, — знаю мало хороших людей.

— А-а, — протягивает Шинобу задумчиво, подпирает подбородок рукой, — так вас сложно впечатлить. Тогда… можно личный вопрос?

Гию осекается. Смотрит на нее немигающим взглядом, а она сама будто тоже удивляется, пугается собственной наглости; рот прикрывает рукой — смеется в кулак чуть слышно.

— Простите-простите, погорячилась, — говорит она, и улыбается, кажется, чуть теплее, чем раньше; Гию расслабляется едва-едва, — я знаю, вы ведь все равно не ответите. Наверное… как-нибудь в другой раз.

И больше не произносит ни слова за вечер. Он тоже.

Гию просто надеется, что другого раза не будет.

Тишина давит — камнем на плечи ложится, нависает тенью от высокой скалы, — но все равно меньше; камень раскалывается напополам и бледнеет тень. Гию устраивает.

Он привыкает к напряжению в воздухе — оно за ним тенью следует так давно, что он уже и не помнит, когда было по-другому. Было ли вообще хоть когда-то. Было ли это так важно, раз он забыл.

Утром он просыпается первым — едва только лица касаются первые лучи солнца; трава и правда успевает за ночь покрыться тонкой серебряной паутиной инея и такой же серебряной пылью осесть на его хаори. Гию поднимается тихо, отряхивается, ступает почти бесшумно — даже опавшие листья почти не шуршат под ногами.

Шинобу спит, повернувшись спиной к нему и потухшему костру, теперь чернеющему уродливым пятном на земле; Гию совсем не хочет ее будить. Не потому что сердце такое доброе — потому что так меньше будет проблем.

Он слышал, как ее ворона велела отправляться на запад. Его собственная, старая и хромая, прибыла на рассвете, разбудив настойчивым карканьем.

Сказала, прохрипела почти: не медли. Беда случилась в этих горах.

Снежные шапки высоких утесов смотрят недобро, испытующе будто, нависают зловещей тенью; Гию совсем не страшно.

Гию думает: почти как у Урокодаки-сана. Почти как дома.

— Не умирайте только, Томиока-сан, — тихий голос заставляет почти что вздрогнуть, — будет обидно. Мы ведь почти подружились.

Лучше бы и правда дружила с демонами.

Гию качает головой, поправляет катану в ножнах на поясе.

— Ты тоже, — говорит, — не умри.

Смеется.

Гию невольно спрашивает себя: а убивает так же? С улыбкой? Или все-таки становится совсем не до смеха?

А ответа даже не надеется когда-нибудь получить.

Столпов собирают вместе, только когда случается большое неудержимое бедствие.

Гию знает: лучше ходить по дорогам, что никогда не пересекутся, чем всем вместе сверзиться в бездну.

*

А они все равно сверзаются, несчастные заблудшие души с потрепанными временем клинками наперевес.

Резиденция Ояката-самы не меняется почти никогда, нетронутая ни временем, ни невзгодами; только ее хозяин. Гию смотрит в слепые поблекшие глаза с потянутыми молочной пеленой зрачками, взглядом скользит по испещряющим лицо язвам — молчит.

Гию думает: недолго ему осталось.

Гию догадывается: недолго осталось им всем.

Не потому, что Ояката-сама умирает — с умиротворенной улыбкой на лице и ласковыми словами, застывшими на устах; если в семье умирает отец, мать займет его место, умрет мать — старший сын или дочь. Так всегда было. Одна лишенная смысла и важности крошечная константа в бескрайнем океане чистого хаоса.

Потому что одна маленькая случайность заставляет бабочку взлететь; потому что в одном крошечном взмахе крыльев зарождается ураган.

Ураган становится бурей — разрушительной и смертоносной, сметающей все на своем пути, после себя оставляющей одни руины. Это он знает. Это все знают.

На собрании столпов мертвая тишина; говорят мало и только по делу. Больше всего — про Танджиро Камадо и его сестру-демоницу.

Никто не задает лишних вопросов — хоть и донельзя очевидно, что у всех вертится на языке. В его сторону даже не оборачиваются; только Санеми поглядывает на него исподлобья, но вслух так и не говорит ничего.

Гию молчит.

Гию ждет.

Санеми он знает плохо — да и кого он вообще здесь знает хорошо? Санеми — прямолинейный, а еще — жесткий и резкий, как зазубренный клинок, как рваные рубцы шрамов на его лице; Санеми злится легко и ненавидит быть неправым. Пульсирующая жилка на лбу выдает закипающий, разгорающийся внутри гнев; больше собственной неправоты — больше всего на свете — Санеми ненавидит только демонов.

Девочку с по-детски невинным взглядом, острыми клыками и с трудом сдерживаемой жаждой крови — тоже.

Гию заодно. Если бы не Гию, ее тело давно бы истлело, в солнечных лучах ли, от прикосновения напитанного светом клинка ли — и все; никакого урагана. Никакой бури.

После конца собрания они все расходятся так же молча — Санеми быстро шагает мимо, цокает языком. Хочет что-то сказать, как же сильно хочет — это желание застывает в воздухе; но все равно прикрывает глаза и молчит.

Без разницы. Гию бы все равно не ответил.

— Очень благородно, Томиока-сан. Нет, правда. Не перестаю удивляться.

У Шинобу голос спокойный и тихий. Кажется — должно быть, только кажется — по-настоящему спокойный.

Шинобу не смеется. Она стоит у Гию за спиной — он не может видеть или сказать точно; но Гию не слышит ни намека на улыбку.

В первый, должно быть, раз.

— Злитесь? — спрашивает.

Не то чтобы ее это волновало. И не то чтобы он вообще на что-то или на кого-то злился, кроме себя самого.

Гию только фыркает в ответ.

— Значит, не злитесь.

И замолкает. Стоит за плечом и ждет — только кто еще разберет, чего именно. А у Гию — у Гию в голове одна мысль.

— Ничего благородного.

Знал бы он вообще хоть что-нибудь о чести и благородстве. Мальчик, что всегда умудрялся выжить, раненый и напуганный, что в рваной и кровью пропитавшейся одеждой всегда находил дорогу домой — вместо которого всегда кто-то другой умирал.

Право на жизнь, выкупленное чужой кровью, которое он ненавидел больше всего.

Он краем глаза замечает, как Шинобу ведет плечом.

— Как самокритично, — говорит; и в голосе опять усмешка.

— Просто честно, — отвечает Гию.

Правда, обнаженная под снятой живьем кожей. Ее маленькая ничтожная часть, глупая, незначительная, только одна простая фраза, всего два слова — а все равно пришлось срезать ножом.

Гию ненавидит врать; его ложь пустая и топорная, из-под палки будто — или не будто — сказанная, он ей сам давится, когда она встает рыбьей костью поперек горла.

Гию ненавидит быть честным — каждое слово ложится рукой на шею, сжимает крепко и душит; потому что Гию помнит, все помнит, каждую смерть, каждую собственную ошибку, всю их череду, уходящую в бесконечность. Но это так — просто болью отдается в груди, каждый день, каждое мгновение, и с этим жить можно; легко привыкнуть.

Сказанное вслух слово — смертельная доза яда в своей же глотке.

— Как скажете, — протягивает она задумчиво, смотрит куда-то вверх, вглядывается в бесконечную темноту и россыпь крошечных звезд в ней, — я люблю честных людей. Если они на самом деле честные, конечно. И с собой в том числе.

Гию вздрагивает.

И не может ничего сказать.

Шинобу насквозь видит, кажется, все почти; даже то, что он сам хотел бы забыть и о чем себе готов был бы солгать. Шинобу смотрит и улыбается — эта улыбка вкрадчивая и осторожная, без злобы и яда, а в его собственном сердце щемит что-то совсем незнакомо, странно и чуждо.

Гию теперь видит: Шинобу улыбается очень, очень грустно.

Так, что самому становится холодно — мороз когтями сжимает и давит на плечи, в затылок дышит.

Что-то болит в груди. Всегда, конечно, болело — а сейчас особенно явно.

— Вы так хотите умереть, Томиока-сан, — говорит она, и легко касается пальцами его ладони, — даже за чужих детей. Надеюсь, вы хотя бы сами понимаете, почему.

Гию хочет сказать: это не так.
А потом: это не твое дело.
И наконец:

— Это не имеет значения, — голос хриплым становится; Гию давится словами.

Он понимает: Шинобу убирает руку. Его собственные пальцы нащупывают только холодную пустоту. Гию теряется на мгновение; ладонь тут же сжимается в кулак.

— Я же сказала: я люблю честных людей, — шепчет она, выдыхает совсем рядом, — а вы благородный, но совсем, совсем не честный человек.

*

Гию тяжело с людьми. Всегда было.

И Шинобу — Шинобу ведь не отличается совсем ничем; такая же далекая, не дотянуться и не дотронуться никогда. Гию не удивляется — смиряется только молча и быстро. По-другому бы и не получилось.

С демоницей, победившей солнце, становится не до этого.

С Мудзаном становится не до этого.

С поредевшими рядами столпов становится не до этого.

Нечего менять, думает Гию, когда всему и так скоро придет конец. Потому что Гию отучился врать хотя бы себе. Хотя бы о таких простых вещах. В конце концов, в этом есть смысл; горечь оседает на губах, разъедает глотку, отдается хриплым кашлем — зато потом раны почти не саднит; становится не так больно. Становится не так страшно.

Жить.
Умирать.

Ужас в сердце — рука слабеет, не может больше держать клинок. Разожмутся пальцы — и все. Конец.

Гию не боится. По крайней мере, за свою собственную жизнь.

Выживет — хорошо.
Погибнет — значит, так и было суждено; в этот раз — никаких отсрочек и слишком высоких цен, которые никто кроме него не должен больше платить.

Сожалеть остается много о чем — о потерянном, об упущенных шансах, так ловко и быстро выскользнувших из рук; и Гию жалеет. Только не о том, что может умереть.

Истребители умирают молодыми. Доживешь до старости — выпал, видимо, счастливый билет, один из тысячи, никак не меньше; это никакая не тайна. Знание, отпечатавшееся на подкорке разума, выведенное засохшей алой кровью, чтобы никогда не забывать — призрачная тень за спиной, которую каждый из них сам к себе привязал, а потом — бросил тяжелым камнем на дно глубокой реки. Чтобы потом — однажды, когда-нибудь — утонуть.

Гию знает. Гию даже никогда не хотел забывать.

На сердце ничего, кроме ледяного спокойствия. Настоящий, истинный штиль.

Так и должно оставаться. Но.

— Так жаль, — говорит Шинобу, — что все так скоро закончится.

Она находит его даже здесь, на одной из крыш тренировочных павильонов; раньше он видел здесь других истребителей, из тех, что помладше и веселее — теперь не осталось даже их, изнуренных и измученных до предела. Кокон, сплетенный из пустоты и тишины.

Шинобу его разрезает совершенно беспардонно.

— Мудзан умрет. И все.

— А я не об этом.

«Не только Мудзан».

Шинобу знает — точно так же, как знает и Гию; а вслух произносить не хочет никто. Не потому что это как-то поможет, не потому что это что-то изменит — просто…

Гию смотрит на Шинобу. Шинобу смотрит на Гию. Оба — внимательно и с сомнением.

В глазах отражаются мертвецы.

Только потенциальные, конечно; все просто в теории, никаких подтверждений, никаких известных и точных фактов — но ведь просто в теории умирает и Мудзан тоже.

— Я знаю, — давит Гию; голос глухой и пустой.

Шинобу усмехается. Ничуть не весело.

Гию отводит взгляд — обращает его на запад; солнце заходит. Сжигает небо; алые всполохи на горизонте все выше и выше тянутся, пожирают мягкую синеву, обращают ее не в пепел — в точно такой же пылающий яркий огонь.

Этот мир, думает Гию — и себя одергивает тут же.

Такая простая мысль. Такая глупая и наивная.

— Красиво, — шепчет Шинобу задумчиво, почти что завороженно, будто что-то боясь спугнуть. — Будет грустно, если я этого больше никогда не увижу.

— Это просто закат.

— А я просто умею ценить обычные вещи, Томиока-сан.

— Я не об этом, — отрезает Гию. — Ты ведь говоришь так, будто собираешься умереть.

Никто ему не отвечает.

Шинобу молчит несколько долгих мгновений — тишина звенит у Гию в ушах чуть слышной тревожной трелью. Он бросает осторожный взгляд через плечо — Шинобу все здесь же, на этой же крыше.

Улыбается — как обычно; идеально почти, не поймешь, что не так. Но Гию знает. Гию уже давно прекрасно понимает.

Безжизненно. Пусто. Холодно.

— Ничуть не больше, чем ты, — говорит она наконец. — Разве не так?

Очередь Гию замолчать. Надолго.

Потому что Гию совершенно нечего ответить.

«Да», — скажет Гию и безбожно соврет, потому что теперь умеет, кажется, ценить человеческие жизни — и свою тоже; никому не нужны бессмысленные глупые смерти, никому не нужны самопожертвования, которые никого не спасут. Никому не нужен эгоизм.

«Нет», — скажет Гию, и это будет самой наивной ложью, которую он когда-либо произносил. Потому что все здесь, так или иначе, собираются на смерть.

Так или иначе, кто-то не вернется назад.

Шинобу говорит: я люблю честных людей.
Шинобу говорит: я люблю тех, кто честен с собой.

Он молчит — и это единственный честный ответ.

Шинобу тоже вслух не произносит ни слова. А затем кладет голову ему на плечо.

Гию не злится и не противится. Уже не потому что нет смысла; потому что такого желания вообще нет.

Тишина больше не звенит. Обволакивает со всех сторон вместе со сгущающимися сумерками, и это — все равно что под воду с головой; и Гию устраивает. Он ведь никогда бы не утонул. Никогда бы не задохнулся.

— А теперь, Томиока-сан, — говорит она, — можно личный вопрос?

Гию не думает. Кивает коротко сразу.

Хочется себя одернуть в очередной раз — не стоило, наверное, этого делать; как-то она ведь уже хотела спросить, а он чуть ли не испугался. И правильно сделал.

— Скажи… я хороший человек?

У Шинобу в глазах звезды — свет звезд — отражается, как на идеально чистой неподвижной зеркальной глади. Гию сложно отвести взгляд.

То, что он видит — тоже будто под снятой кожей; настоящее, болезненное и неприступное. Что-то, что он бы тоже хотел запомнить и не забывать никогда; даже если это не важно и никогда таковым не будет. Гию ведь тоже умеет… просто ценить обычные вещи.

И Гию говорит:

— Да.

— Что, правда? — смеется тихо.

— Не веришь?

— Конечно. Не может же все быть так просто.

Гию знает: не может. Даже знает, что именно и почему.

Шинобу ведь совсем другой человек.

Он это видит сквозь крошечные прорехи, почти незаметные, как те, что в крышах старых темных домов пропускают солнечный, прямо в глаза бьющий свет. Замечает почти сразу — окончательно понимает, наверное, только сейчас.

Шинобу улыбается каждый день. В каждую их встречу. Без исключений.

Гию по пальцам без труда — потому что такое вспомнить ему оказывается совсем не сложно — пересчитать может, когда по-настоящему.

Шинобу злится.
И ненавидит.
И не жалеет.


Так глубоко в сердце это хоронит, под лавиной красивой наигранной лжи, что Гию едва ли может эту могилу теперь найти.

Так странно — Гию ведь почти что каждое слово помнит. Наизусть знает. Старая песня про демонов и жалость, про исправление и про дружбу; про путь, который никто не нашел и который совсем не она хотела найти.

Шинобу сама же в своем сердце клеймом выжигает чужую умершую мечту.

Дорогого стоит, думает Гию.
Молчание — еще дороже.

И это меняет… что-то. Да кажется, почти все.

— Может, — говорит Гию. — Мне незачем врать.

— Я не сомневаюсь, — у нее в голосе снова усмешка, чуть слышная, тихая; горчит на устах, — но вдруг ты просто не успел разочароваться.

Он на это фыркает только.

— Не собираюсь.

— Даже так?

Хаори тихо шуршит — она убирает голову с его плеча, пододвигается ближе. Гию смотрит внимательно, следит за каждым движением, ждет; а Шинобу улыбается просто — все так же, по привычке, но ему на мгновение кажется — нет.

Шинобу улыбается мягко — не себе, не пустому миру; ему.

А потом кладет руки ему на плечи, притягивает к себе с откуда-то взявшейся силой — Гию даже не удивляется отчего-то, просто не успевает.

Целует.

Вот так просто. Легко, невесомо — словно привиделось, и не было ничего вовсе, но Гию сам углубляет поцелуй, касается рукой холодной щеки, пока его собственные горят, и не хочется, вообще не хочется отстраняться. Даже когда приходится.

И все — как сон.

Шинобу смотрит на него — как во сне; удивленно глазами хлопает, вздергивает вопросительно бровь.

И он — как во сне — выдыхает:

— Даже так.

*

«Даже так» что-то меняет. Ненадолго и мимолетно — потому что и времени-то больше ни у кого нет; незаметно и некардинально — потому что все, наверное, почти так и было уже очень, очень давно; просто он почему-то не видел.

Но Гию ценит. Не может не ценить.

Где-то уже, наверное, запустился финальный отсчет — побежала с мерным тиканьем стрелка, чтобы потом с резким звоном опуститься им на головы гильотиной, — а Гию не думает. Старается не думать.

Все хорошее ведь все равно когда-нибудь закончится. Печально, правдиво и горько.

Это тоже.

Такое честное, такое необходимое милосердие — что жалкая капля воды для мучившихся от жажды.

Шинобу просыпается с рассветом — даже раньше Гию; щелкает легко по носу, шепчет на ухо что-то. Он открывает глаза — а она уже исчезает, неведомый ночной мираж.

Столпы ведь остаются столпами.

Он видит ее краем глаза на тренировках иногда — мягким голосом отчитывающую истребителей так, что у тех чуть ли не волосы дыбом встают; Шинобу его тоже видит, останавливается и улыбается солнечно, машет ему рукой. Гию только кивает в знак приветствия.

Когда они остаются одни, Шинобу говорит.
О чем угодно. Только Мудзана не вспоминает почти — незачем озвучивать очевидные мысли.
Шутит изредка. Тихо смеется — Гию чуть улыбается в ответ.

— Кто бы мог подумать, — говорит она с почти не наигранным удивлением, — что ты так умеешь.

Гию сам удивляется; разучился же с детства. Видимо, не совсем.

Иногда Шинобу целует его, иногда — он ее; иногда — что-то большее; беспорядочная вереница невесомых, незримых почти, осторожных следов на коже.

Иногда — почти ничего; ни легких касаний, ни даже банальных слов. Вязкая тишина между, потому что ничего не хочется говорить.

Потому что ничего и не нужно.

В конце концов, даже это — непозволительная роскошь.

Гию давно понимает: после чего-то хорошего над головой сгущаются тучи; большое бедствие приходит с градом и проливным дождем. Так говорил учитель, и столько раз ведь оказывался прав; Гию ведь помнит отбор, Гию ведь помнит гору, мрачную и холодную — на ней тогда, верно ведь, настоящий хлынул ливень, и все за собой унес.

В этот раз все оказывается иначе. Страшнее и холоднее — потому что судьба отказалась щедро давать подсказки.

Дождь не обрушивается стеной; град не разбивается о мощеные дорожки у особняков. Не происходит совсем ничего: луна скрывается за облаками, даже ветер не дует, не воет побитым волком.

Вместо этого звучит новость — и от раздавшегося грома звенит в ушах.

Ояката-сама мертв.

Вот так просто.

Вот так просто за мгновение рушится славный карточный домик.

Гию не успевает ее увидеть; не знает даже, сможет ли когда-нибудь еще. И почему-то… почему-то совсем не верит.

В бесконечной крепости не во что верить, кроме собственного клинка.

Гию не произносит ничего вслух, и в сердце у него айсбергом замерзает спокойствие; все, что у него теперь остается.

Разве что на губах застывает безмолвное: не умри.

Никто не ответит.
Категория: Kimetsu no Yaiba | Просмотров: 72 | | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar